Неожиданно по спине графа пробежала противная дрожь, все тело как иголочками покололось. Огонек лампадки под Святым Образом внезапно погас, а язычки пламени свечей задрожали, отбрасывая по стенам и потолку причудливые трепетные тени. Опалов вздрогнул: сквозняков он всегда боялся, все щели слуги тщательно конопатили, и их здесь просто не могло быть. Ему стало страшно – сердце заколотилось как овечий хвост, на лбу выступила испарина. Он с видимым трудом поднялся с кресла и направился к иконе. Тоненькой лучиной кое-как затеплил лампаду и возвратился в кресло.

Перстень лежал перед ним. Зловеще скалился серебряный лев. Черный камень в распахнутой пасти отражал тусклый свет свечей. Свечей ли? Уж больно слабо они светят… Или это в самом камне горит какой-то красноватый огонь, пугающий и притягивающий одновременно? Оторвать взор от таинственных бликов оказалось очень непросто, Опалову пришлось собрать всю свою волю.

Граф наклонился над таинственным изделием. В складках львиной гривы, в вязи затейливой надписи краснела запекшаяся кровь французского генерала. Осторожно, будто боясь обжечься, Опалов дотронулся до перстня. Он был теплым, точно только снят с руки сгорающего в лихорадке больного. По спине вновь пробежал противный колющий холодок. Но лев улыбался и приглашал надеть украшение. Граф подчинился и натянул перстень на мизинец. Неожиданно по всему телу разлилось приятное расслабляющее тепло и снизошло блаженное умиротворение. Исчезла тяжесть в груди, и небосвод перестал давить на далеко не богатырские плечи. Будто оковы спали со статского советника: Василий Васильевич выпрямил спину и развернул плечи, он ощутил себя уверенным и сильным, способным на любой отчаянный поступок.

Налил еще рюмочку наливки, медленно выпил. На этот раз он ощутил и вкус, и аромат, и приятное, обволакивающее действие алкоголя… Откинулся на спинку кресла, накрыл пледом вытянутые ноги, устроился поудобней. Теперь он чувствовал себя хорошо и комфортно.

«Эк, нервы у меня давеча разгулялись, – думал он, стараясь не глядеть на облик Божий. – Нюни распустил, к попу бежать захотел, каяться! Из-за чего?! Из-за нескольких щенков, возомнивших себя патриотами? Один из них норовил перечеркнуть все мои многолетние труды, которые государь отметил графством. Дочь моя ему приглянулась… Поделом наглецу! А Марья, что Марья? Баба она и есть баба. Поскулит, поканючит да и успокоится. Пусть поплачет, золотая слеза, чай, не выкатится!»

Графу Опалову стало легко и спокойно. Он так и задремал в кресле, и снились ему хорошие сны.

Глава 2

Знак судьбы

Маша первой заметила изменения, произошедшие с Василием Васильевичем. Тот гоголем ходил по комнате, бормоча себе под нос что-то невразумительное. Взгляд его стал колючим и каким-то насмешливым.

– Вы, батюшка, повеселели, в хорошем настроении пребываете, – сказала она, глядя на отца.

– А чего грустить-то, Маш?! Живы, здоровы, сыты. Скоро все образуется!

А тут еще за обедом Тихон, накрывавший на стол, покашлял в кулак и доложил:

– Тут, ваше сиятельство, кухарка утром выходила, искала, чего купить к столу…

– Ну? – нетерпеливо спросил Василий Васильевич.

– Так сказывала, что хранцуз зашевелился. Скарб пакует. Лошадок запрягает. Мужики говорят – ехать собрался. Потому как замерз и оголодал…

– Так и хорошо! Давно пора. А то я в этой халупе засиделся, в дом въезжать пора, порядок наводить…

Дня через три Марья опять исчезла из дома, а когда вернулась, Василий Васильевич ее не узнал: вся в слезах, лицо осунулось, глаза как стеклянные, окаймленные черными кругами.

– Опять сбегала, – накинулся было граф, но, почуяв неладное, осекся. Он сразу понял, что к чему, но выдавать свою осведомленность не стал, а спросил как можно естественнее:

– Что стряслось Машенька? На тебе лица нет…

Дочь посмотрела невидящим взглядом и хрипло сказала:

– Ромочку моего французы расстреляли. И всех товарищей его тоже… Указал на них кто-то…

– Ах, беда какая! – выдавил из себя Опалов, стараясь вплести в голос нотки искренности и сочувствия. – Однако на все воля Божья. Что делать, Маш… Ты помолись за него. И ему хорошо будет, и тебе полегчает…

Василий Васильевич больше вопросов не задавал и вообще оставил дочь в покое. Маша два дня не выходила из своей комнаты и ничего не ела, а на третий, ближе к обеду, зашла к отцу и, не здороваясь, глядя ему прямо в глаза, спросила:

– Уж не вы ли, батюшка, донесли на товарищей Романа Николаевича?

– Да как ты смеешь, негодница, такие вопросы отцу задавать?! – в голосе графа звучали гнев и благородное возмущение. – Спросить у меня такое! У меня, который верой и правдой служил России и пуще многих других ненавидел французов!..

Маша ничего не ответила, закусила губу и вновь заперлась в своей светелке.

* * *

Уж вторую неделю граф Опалов не доставал из потайного ящичка секретера свой серебряный перстень – как спрятал утром, проснувшись после той страшной ночи, так и не трогал. Неделю спустя почувствовал, что недавняя уверенность и душевный подъем развеялись, как дым французских полевых кухонь. Вновь стал одолевать противный и липкий, как пот, стыд и сожаление о содеянном. А тут еще Маша будто бойкот ему объявила. Гадко, ах, как гадко опять было на душе Василия Васильевича…

Он вышел на крыльцо флигеля, обвел взглядом неубранный двор, покрытый истоптанным грязным снегом.

Французы уже съехали, но что-то мешало ему перебраться в дом, обустроить все, как было, и зажить прежней жизнью. Ничего не хотелось делать, жизненные силы покинули графа, апатия и безразличие сковали его виноватую душу. Такое уже было с ним совсем недавно, но потом он почувствовал себя легко и спокойно… Отчего же столь резкие перепады настроения?

И вдруг нечаянная мысль словно обожгла его:

«Уж не перстень ли Иудин подкрепил меня в ту ночь?! Если так, то прав был генерал – есть в нем какая-то тайная сила… Только вряд ли он – суть Божьего промысла, скорее – дело рук нечистого… Выходит, я грех великий совершаю, прикасаясь к дьявольской безделушке… Ничего в ней хорошего быть не может, коль сам Иуда на персте носил. Избавиться, избавиться от него надо! Да поскорее!»

Но быстро избавиться от перстня не удалось. Страшное событие пришло в дом графа Опалова: Машенька пропала!

В пятницу после обеда Василий Васильевич, пробудился от дневного сна, вышел в столовую и по обыкновению спросил у Тихона о дочери. По перепуганному лицу старика он понял: произошло что-то неприятное.

– Ушли барышня, – еле прошептал Тихон.

– Как ушла, куда ушла? – граф повысил голос.

– Да так. Ушли. С ридикюлем. В шубке.

– Ты что мелешь, старый? Что значит ушла? Говори, дурак, толком!

– Как только вы почивать изволили, барышня и собрались. Сказывали, что вы знаете.

– И ты меня не разбудил! Да я с тебя шкуру спущу!..

– Дык вы ж, ваше сиятельство, будить вас не велели. А Марья Васильевна сказали, что вы знаете…

И закрутилось все суматошной каруселью, понеслось кувырком. Помчался Опалов искать: к знакомым обращался, к властям… Да какое там, власти еще и не прибыли в Москву, а у знакомых своих забот невпроворот. Только и слышал он, что слова сочувствия да советы на Бога надеяться.

Куда ехать, где искать дочь?! Никто ничего не видел, никто ничего не знал. Дороги все забиты телегами да каретами, везде полная неразбериха. Одно слово: город после нашествия! Он даже сестре в Рязань написал. Спрашивал, не объявлялась ли у нее Машенька. Но та, глупая курица, через неделю прислала письмо, в котором подробно рассказала о погоде, о ценах на зерно, о том, что ее маленький Пашенька «сам ножками ходить начал» и о прочей ерунде. А о Машеньке – ни слова! Ну, да граф и так все понял: дочь у сестры не показывалась.

Тяжко, тяжко было Василь Василичу. Голова болеть стала, руки трястись начали, спать не мог. Язык и тот заплетаться начал. Тогда-то он во второй раз достал Иудин перстень, дав себе клятву, что это уж в последний раз. И опять глубокой ночью. И вновь все повторилось, как и прежде. Развернул платочек граф, и мураши по спине побежали. И пламя лампадки затрепетало. Но не погасло на этот раз. Долго глядел он на черный камень, и казалось, что из непроглядной мрачной глубины кто-то, в свою очередь, на него взирает.